Смиренное имя, — Василий Акимович Никифоров-Волгин

Автор: Елена Чудинова

Не знаю большего удовольствия, чем открыть для себя нового писателя. В обшитой дубовыми панелями монастырской библиотеке (увы, осенняя суетная Москва надвигается, последние дни сельской тишины уже можно пересчитать по пальцам) мне попался толстенький томик сочинений литератора с немного тяжеловесным именем Василий Акимович Никифоров-Волгин. О нем я решительно ничего до нынешнего августа не знала.

Писатель скромный, лукаво не мудрствующий. Сначала веселые картинки детских воспоминаний просто вызывают улыбку, но улыбку добрую, какой мы улыбаемся не так уж часто.

 «Отец дал мне пятачок (и в этом тоже был праздник). Я купил себе на копейку боярского квасу, на копейку леденцов (четыре штуки) и на три копейки “пильсинного” мороженого. От него у меня заныли зубы, и я заревел на всю ярмарку.

Мать утешала меня и говорила:

— Не брался бы, сынок, за городские сладости! От них всегда наказание и грех!

Она перекрестила меня, и зубы перестали болеть».

Это не тенденциозные подделки под крестьянскую жизнь из азбучных рассказцев позднего Льва Толстого. Это настоящее крестьянское детство, с любовью выписанное образованным человеком из народа.

«В субботу церковь вспоминала чудо великомученика Феодора Тирона. В этот день в церкви давали медовый рис с изюмом. Он мне так понравился, что я вместо одной ложечки съел пять, и дьякон, державший блюдо, сказал мне:

— Не многовато ли будет?

Я поперхнулся от смущения и закашлялся».

Детские годы Никифорова-Волгина напоминают шмелевские. У него тоже «выпаривают» Масленицу, тоже идут в Чистый понедельник на постный базар… Но Шмелев в большей мере бытописатель. Никифоров-Волгин как-то литургичнее, что ли. Крашенье яиц и выпекание куличей — все это для него лишь фон, на котором проходит перед глазами ребенка годичный богослужебный круг.

И сами названия многих рассказов словно из календаря взяты: «Торжество православия», «Великая суббота», «Радуница», «Отдание Пасхи». Но это вовсе не скучно. Никифоров-Волгин отвечает на вопрос, который мы и задать-то себе ленимся: а каким он был — простой православный человек начала XX столетия?

А вопрос этот на самом деле важен жизненно.

Не к чести, к сожалению, белой эмиграции, в ней долго бытовало вложенное Набоковым в уста пошляка Алфеева: «Народ-богоносец оказался сволочью». Тэффи — и та описывает мужика каким-то косматым зверем, простодушно предлагающим помещику купить задорого у него же «реквизированный» хлеб. Нужды нет, когда пылает разоренное родовое гнездо, хочется ли разбираться, что красного петуха пускал не зажиточный Сидор, а пьянчужка Пахом? А Сидор-то смотрел с ужасом да крестным знамением себя осенял.

А восстановить справедливость надо, хоть через многие десятки лет. Хоть бы теперь нам признать, что в деревне от революции выгадал только отброс крестьянского сословия. Что молох пожрал всякого, у кого были руки и голова, что каждый толковый мужик попадал в «кулаки».

Впрочем, выигрыш сельского люмпена был недолог. Неокрепостничество ввергло сельскую голытьбу в состояние куда более жалкое, чем прежние дни беспечного пьянства, — в состояние колхозное. Иной раз я не могу себе ответить на вопрос, жалко ли мне предвоенных и послевоенных колхозников — беспаспортных, бесправных, нищих, работавших за палочки трудодней? А ведь не всегда жалко. Что заслужили, то и получили. Случайно ли, что как только с колхозника перестали драть три шкуры, мы из экспортирующей хлеб страны превратились в импортирующую? Колхозы — объединения потомков тех, кто работать не умел никогда. И если русской деревне вообще суждено возродиться, то поднимут ее уставшие от шума мегаполисов горожане.

Сознавать это неприятно. Но куда от правды денешься? В нынешних учебниках не говорится, что большевики начинали устанавливать свой порядок с геноцида крестьянства. Французский историк Ренальд Сеше говорил мне о том, что самый человечный Ильич нарочно изучал во Франции опыт революционного геноцида крестьянства, примененный в Вандее. «Крестьянин» синонимичен «христианину». Крестьянство, оплот религиозной традиции, несовместно с утопиями. Потому и должно быть уничтожено, истреблено.

Лучезарные картинки детства сменяются в прозе Никифорова-Волгина другими, люто страшными. Повесть «Дорожный посох», рассказывающая о крестном пути сельского священника в годы гонений, несомненно, заслуживает того, чтобы войти в школьную программу. Войдет ли? Не слишком в это верится.

«С превеликим трудом достали горсточку муки для просфор. Литургийный хлеб стал теперь ржаным — почернело Тело Христово».

Можно ли этого не знать, можно ли это простить:

«— Ройте яму!.. — приказал нам Бронза. — Душ… эдак… На семь!..

— Вот и конец…

Игумен Амвросий с трудом работал заступом. Китаец толкнул его в спину, и он упал на камень, разбив себе подбородок. Седая борода его окрасилась кровью, и он как-то беспомощно улыбнулся… Яма была вырыта. Мы едва переводили дух от усталости, и всем нам очень хотелось поскорее отдохнуть.

— Ну-с… Отдыхайте маленько, — сказал нам Бронза, закуривая папиросу, — а потом встаньте под рядовку, затылками к яме!»

Нет, это еще не конец, это всего лишь изощренное издевательство над беспомощным духовенством, «репетиция» расстрела. Яма покуда нужна для других:

«В это время подъехал к нам грузовик, нагруженный чем-то тяжелым и — как мне почудилось — страшным. Груз был покрыт влажным брезентом. Нам скомандовали:

— Разгрузить!

Мы сняли брезент. На грузовике лежали мертвые тела. Среди них мальчик лет десяти, в матросском костюме, с перебитым до мозга черепом».

Особенную пронзительную достоверность этим строкам придает знание, что автор их сам не избежал мученического венца. Василия Акимовича Никифорова-Волгина расстреляли в мае 1941 года… Ему был 41 год. Ровесник века. Смиренный писатель, заплативший жизнью за Слово.

 

Оригинал первоисточеник: http://expert.ru/2010/09/7/smirennoe_imya/

Поделиться статьей

Опубликовать в Facebook
Опубликовать в LiveJournal
Опубликовать в Мой Мир
Опубликовать в Одноклассники
Опубликовать в Яндекс